По тем временам кормильцем семьи обычно считался отец. После женитьбы отец мой попытался вместе с дядей Наумом открыть махорочную фабрику – и с треском прогорел. Ничего взамен он придумать не мог и уехал на хлеба к своим родителям, арендовавшим мельницу в деревне Бушевицы, вблизи Молодечно. А мама с тремя детьми (я старший, пяти лет) осталась на хлебах у деда, жившего тогда в своем домике с тремя незамужними дочерьми. У деда была лавка, где продавались ткани (готовой одеждой в Орше не торговали). Такие лавки назывались «мануфактурами».
Впрочем, дед был лишь юридическим хозяином, а работали одни лишь тетки. Он был прекрасным рассказчиком, причем совершенно не стеснялся в выражениях, называя вещи их нецензурными именами, и в присутствии женщин, и при детях. Внешне набожный, он был большим умником. Часто заглядывал в толстые фолианты талмуда, но не очень верил тому, что в них написано. Однажды он мне сказал: «Там интересные истории, но сплошная выдумка». Лодырь был первостатейный.
Любил также дед рассказывать и небылицы. Если ему верить, то его дедушка Иешуа из местечка Устье занимал какое-то видное место при Екатерине II. Однажды на милостивой аудиенции она назвала его полковником. Тотчас за его спиной возник некий придворный с полковничьим мундиром в руках. В следующий раз императрица назвала его генералом – и на сцене появился генеральский мундир.
Жить нам у деда было очень тяжело. Мать игнорировали и оскорбляли на каждом шагу, и она, человек с большим чувством собственного достоинства, молча это проглатывала. Ей и пожаловаться было некому, не было возле нее близких людей. Если делалось совсем невтерпеж, раскрывала душу передо мной. Я, конечно, мало что понимал, но чувствовал, что маме плохо, и очень жалел ее. Спал я на полу на клеенке, снятой со стола и покрытой простыней, а потом стал обходиться и без простыни. Через некоторое время тетки, чтобы избавиться от нас, сняли нам квартиру.
Через год возвратился отец. Ему удалось получить разрешение на открытие в Орше типографии (одна типография уже работала, хозяином ее был некий Подземский).
Со словом «типография» теперь связано представление о линотипах, манотипах, ротационных машинах, моторах и т.д. Отец мой имел в виду совсем другую типографию: маленькую, кустарную, с печатной машиной, приводимой в движение от руки, и ничтожным количеством шрифта, примерно, типа дореволюционной подпольной.
Стало веселее, но и страшнее. А как ее открыть? Прежде всего, для этого нужны деньги. А где их взять? Единственная возможность – обратиться к ростовщикам. Но кто поверит бедняку? Правда, люди, открывающие торговлю либо мастерскую, всячески маскировали свое безденежье, иначе нельзя пользоваться кредитом, а на нем все и было основано.
Под чудовищные проценты кое-какие деньги наконец достали. Основным кредитором была хромая вдова, которая каждый месяц приходила к нам по утрам за очередным взносом в погашение долга.
Типография помещалась в нашей же квартире. Вход в нее был через столовую. Поселились мы тогда на втором этаже двухэтажного дома. В первом этаже была пивная. Крохотный дворик утопал в навозе и нечистотах, так как посетители пивной, в основном крестьяне, ставили туда свои запряженные телеги и ходили по нужде. Вдоль нашей квартиры шел открытый деревянный узкий помост, упиравшийся в уборную, вплотную прилегавшую к кухне. Рабочие ходили туда через нашу столовую.
А семья тем временем росла. Детей уже стало семеро. Когда же умерла совсем молодая сестра мамы, оставив трех ребят, а через год умер и ее муж, мои родители взяли к себе двух сирот. В этой квартире мы прожили вместе с типографией 17 лет.
Уж поскольку я заговорил об этих сиротах, расскажу об их участи. Старший рано вступил в партию, был участником Гражданской войны, потом ответственным работником аппарата ЦК. В 1937 году была арестован, получил «срок» - 10 лет, отбыл его, но жить в Москве, где оставил жену и двух детей, не имел права и приткнулся где-то в 100 километрах от столицы (так тогда полагалось), и погиб от разрыва аорты. Посмертно реабилитирован.
Второй брат был членом коллегии Наркомфина СССР. В том же страшном 1937 году был арестован и расстрелян, и также посмертно реабилитирован.
Третий брат, самый младший, был дельным инженером какого-то крупного ленинградского завода и успел умереть до 1937 года.
Когда мне стало девять, я сдал экзамены и был принят в первое отделение шестиклассного городского училища (классы его тогда почему-то назывались отделениями). Впоследствии два младших отделения были упразднены.
В те времена городские училища предназначались только для «кухаркиных детей», по выражению министра народного просвещения графа Толстого, поэтому программа их была составлена так, что по окончании училища ни в какое среднее учебное заведение (городское училище – это низшее) хода не было.
Было училище и похуже городского – церковно-приходское, куда определяли детей самые бедные родители. Там обучали элементарной грамоте, чуть-чуть арифметике, а главным образом молитвам и церковным песнопениям. Учеников там было очень мало, а учителей всего один. Александр Иванович Буко. Существовало также духовное училище, учителя которого получали более высокую плату, чем в городском.
На низшей ступени находились два училища для еврейских мальчиков, основанные и содержимые на средства миллионеров Поляковых, разжившихся на железнодорожных концессиях. Одно называлось «Талмуд Тора» и носило религиозно-национальный характер, другое же, общеобразовательное, так и называлось «Еврейское училище».
Но вернусь к городскому училищу. Я оказался самым маленьким и щупленьким из первоклассников, вдобавок усыпанным веснушками, что считал большим несчастьем, да еще был евреем, а как это плохо я уже знал.
Когда я в первый раз пришел в свой класс (отделение), ко мне подошел ученик Летяго, осмотрел меня и сказал: «Рабзон!» Двойной удар: «раб» - это веснушчатый, рябой, а «зон» - насчет моего еврейского происхождения. Затем меня удостоил своим вниманием паренек постарше, крепкий, рослый, из семьи огородников, по фамилии Дюжев. И сказал: «Ж-ж-ид, п-п-парх!» Он был заика.
Так меня встретила школа.
При школе был большой сад с огородом, но это для инспектора (директора для «низших» учебных заведений не полагались) Осипа Григорьевича Хурсовича. Учеников он туда не пускал.
Школа только обучала, но отнюдь не воспитывала. Не помню случая, чтобы учитель поинтересовался, как живет ученик, что у него за семья, какие у него горести и радости. Понятно, что ученику в голову не приходило обратиться к учителю за советом в минуту жизни трудную. Ни о каких родительских собраниях и речи не было. Только один раз учитель Антон Владимирович Грушевский собрал старшеклассников после занятий прочитать «Ревизора» и указал каждому на роль, но ни слова не сказал ни о Гоголе, ни о социальном значении этой пьесы.
Когда я в первом классе, идя в школу, уронил на грязную мостовую тетрадь (у меня не было ни ранца, ни сумки), я знал, что дело кончится плохо, но не подозревал, что в такой беде надо спросить совета у учителя. Я заплакал, вытер тетрадь рукавом и подал ее. Получил нуль.
На третьем году обучения я вдруг начал сильно заикаться. Даже зная, как ответить на вопрос учителя, я часто молчал, потому что не мог произнести нужного слова. Но я не знал, у кого спросить совета в моей беде. Получил четыре двойки в первой четверти и очень страдал. Родители тоже не знали, что здесь должен помочь врач.
За обучение надо было платить шесть рублей в год, по три в полугодие. Позже повысили плату до восьми рублей. Перед рождественскими каникулами начинались трагедии. У некоторых родителей не было таких денег, и «недоимщики» - ученики не допускались к занятиям, а если и это не помогало, их исключали из школы.
По утрам до начала уроков нас всех, в том числе и не христиан, собирали на православную молитву.
Из учителей особенно запомнился Алексей Алексеевич Виталь, крещеный еврей. Основную часть своих уроков он отводил восхвалению наших мудрых царей, и древних и новых. Состоял в Союзе русского народа, участвовал в молебствии перед еврейским погромом в октябре 1905 года. В своих похвалах всему исконно русскому подчас молол несусветную чушь. Вот образчик его откровений:
- Теперь тратят много денег на женскую одежду. Она непрочная и быстро изнашивается. То ли дело было в Древней Руси! Там одежду шили из парчи, износу ей не было. Сарафан переходил от матери к дочери, от дочери к внучке. А сколько обаяния и мудрости было у русских царей! При императоре Николае I был бунт. Власти растерялись. Тогда император сел на коня, примчался на площадь, где собрались бунтовщики, и крикнул: «На колени!» И бунтовщики послушно опустились на колени.
Чтобы показать, что он – настоящий русский человек, Виталь говорил:
- Люблю русский обычай прокатиться по первопутку в санях. Особенно приятно, когда тебя подбрасывает на ухабах.
Такие разговоры длились долго, и к концу четверти оказывалось много не вызванных учеников. Виталь нашел такой выход: спрашивал у ученика, как он сам расценивает свои знания, затем апеллировал к общественности – согласен ли класс с такой самооценкой, а потом изрекал свой приговор. Быстро, весело и экономно в смысле времени! Не так ли?
После погрома Виталь исчез из Орши.
Через Оршу как-то зимой проезжал попечитель Виленского учебного округа (кажется, Попов). По сему случаю нам было приказано прийти в школу после обеда (к приходу поезда) тщательно одетыми и в начищенных ботинках. День был субботний, мела метель, улицы были пустынны. Поезд опаздывал. Начинало темнеть. Принесли свечи.
В моем воображении попечитель был чем-то вроде небожителя. Самое большое начальство, которое я когда-либо видел, это были уездный предводитель дворянства Андриянов и исправник Групильон. Таких, я знал, было много, а вот попечителей всего семь на всю Россию.
Когда уже совсем стемнело, по коридору раздались громкие шаги, и в класс вошел сам небожитель, а за ним Андриянов и Групильон. К моему удивлению, небожитель оказался невысоким немолодым мужчиной. Мы встретили его заранее отрепетированным низким поклоном и словами: «Здравия желаем, Ваше высокопревосходительство!» Попечитель ткнул перстом в Юзика Беляйкина и приказал прочесть какую-либо басню из тех, что мы учили. Юзик бойко начал «Стрекозу и муравья». Продолжать попечитель приказал другому ученику, а кончать третьему. На том встреча закончилась, попечитель пошел в следующий класс, а нас отпустили домой.
По-прежнему мела метель. На вымерших улицах тускло мигали редкие подслеповатые керосиновые фонари, освещая лишь собственный столб. Вдруг я увидел какие-то тени и до меня донеслось: «Ты меня совсем свалил в яму!» Это были похороны.
У евреев хоронили в те времена без гробов. Покойника зашивали в саван и относили на кладбище на особых носилках. Двое из могильщиков звякали большими жестяными кружками с дырочкой в крышке для монет и выкрикивали на древне-еврейском языке: «Милостыня спасет от смерти!» Все это происходило на общественных началах. Если покойник был состоятельным человеком, погребальная братия долго торговалась с родственниками, чтобы сорвать побольше.
На этот раз им не повезло: похороны были совсем бедные. Хоронили маленького мальчика Модю Малкина, нашего соседа, умершего от дифтерита. Я хорошо знал эту семью. Она состояла из старого деда с длинной седой бородой, его дочери-вдовы и трех ее детей. Со старшим, моим ровесником, я дружил. В домишке у Малкиных было очень чисто, тихо и грустно. Жили они трудно. Кормил всю семью переплетчик-дед, немощный старец, более чем посредственный работник.
Но раз погребальной братии крупно повезло: умерла Брайна Полякова, бабушка мультимиллионеров Поляковых, уроженцев нашего города. Внуки отвалили погребальной братии феноменальную по оршанским понятиям сумму – 400 рублей.
Продолжение следует